Пятница, 26.04.2024, 17:56
Приветствую Вас Гость | RSS

Сайт учителя русского языка Татьяны Юрьевны Бастраковой

Наш опрос
Оцените мой сайт
Всего ответов: 6
Статистика

Онлайн всего: 1
Гостей: 1
Пользователей: 0

Ученикам

Советую прочитать.

ПРИТЧИ О ДРУЖБЕ. СВЕТЛЯЧОК.

Солнце садилось. По полянке бежали зелёные волны, пропадая на горизонте. Вокруг пахло вечерней прохладой. Птицы замолчали, уступив место нашему герою. Он вскарабкался на остатки трухлявого пенька, чтобы быть повыше, и запел. Это был светлячок – маленькая букашечка. Его пение нельзя сравнить с трелью соловья. Он просто пел, пел от любви, которая наполняла его маленькое существо, от любви к жизни. И, хоть его вокальные данные были не ахти, он думал, что поёт прекрасно, ведь у него всегда было так много слушателей, они им восхищались, каждый хотел быть его другом. Глупый светлячок не понимал, что это всё не потому, что он пел задушевные песни о красоте и был парнем «что надо», а лишь потому, что он обладал очень необычным свойством: в отличие от панцирей всех остальных светлячков, его панцирь не просто горел зеленым огоньком, а переливался всеми цветами радуги как хорошо гранёный бриллиант. А бриллианты в цене, поэтому-то он и стал таким популярным светлячком.

Ведь у людей тоже есть одна интересная черта: если один человек сказал, что он знаком с чудесным светлячком, который блестит, как бриллиант, то другой решит во что бы то ни стало стать его другом (ведь он ничем не хуже), за ним третий, четвёртый и т. д., а зачем – никто не знает, просто это престижно.

А светлячок безмятежно пел свою незатейливую песенку. Он не знал наизусть слов этой песни и не повторил бы её дважды. Он просто пел о том, что видел, а видел он прекрасную картину заката, красивое небо, зелёное море травы, слёзы росы и любовь. Он во всём видел любовь.

Закончив песенку, светлячок заметил, что у него появился слушатель: белокурый мальчик сидел рядом в траве, повернув голову к заходящему солнцу. Светлячок обрадовался, что у него есть зрители (он уже привык к вниманию), и постарался вложить в перелив своего панциря всю красоту, которую только мог. К его удивлению, мальчик не взглянул в его сторону. Светлячок даже чуть-чуть обиделся. Но решил всё-таки узнать, понравился ли мальчику его блеск (хотя он в этом не сомневался):

– Ну, как? – деловито спросил он, играя лучами уходящего солнца.

– Красиво… – сказал мальчик с каким-то изумлением в голосе.

– Какое красивое солнце, будто зрелая вишня, – фальшивил светлячок, придумывая всё новые и новые сравнения. А мальчик продолжал неподвижно сидеть, смотря в сторону остатков уходящего солнца.

Светлячок до утра пел мальчику, а на рассвете убежал к своим друзьям, которые наперебой звали его к себе, чтобы похвастаться известным гостем – бриллиантовым светлячком.

Светлячок пропадал среди лести и восхищения и лишь иногда прибегал на полянку, где в любое время его ждал мальчик. Светлячок ему пел, рассказывал о своих похождениях, а потом исчезал. Они были знакомы уже целый год.

Время шло, безжалостно пожирая минуты, часы, дни, года. И светлячок постарел. И, о, беда, он потускнел и перестал быть похожим на бриллиант. И однажды, когда он пел свои дифирамбы красоте перед толпой зевак, кто-то шепнул: «Чего вы тут глазеете, слепые что ли? Он же тускл, как кусок стекла». Один сказал...

Друзей больше не было, в гости не звали, им не восхищались, а кто-то ещё и сказал, что слуха у него нет. В отчаянии побрёл светлячок куда глаза глядят. И прибрёл, на своё удивление, всё на ту же полянку, где ждал его мальчик. Светлячок подошёл к нему и вздохнул. Но мальчик услышал и, не оборачивая головы, спросил:

– Что случилось? Я так по тебе соскучился.

– А разве ты не видишь?

– Нет, – честно ответил мальчик.

– Ну, и ладно, – сказал светлячок.

– Расскажи мне, что ты видишь, – попросил мальчик.

– Что? – удивился светлячок.

– Ну, спой свою песенку. Мне так нравится слушать, как ты красиво описываешь природу, небо, солнце, траву... Вот бы хоть разок взглянуть на это.

И только тут светлячок понял, что мальчик слепой и ему всё равно, блестит он или нет. Ему важно то, что он говорит, то, что он приходит. Он ему нужен даже без блеска. Он ему нужен!

– Давай я тебе сегодня расскажу про дружбу.

– А что это такое? Ты раньше не пел мне об этом.

– Раньше я просто не знал, что это такое, а теперь знаю.

 

 

 

Пройдите тест по словарным словам      https://blitztest.ru/russkiy-yazyk/slovarnye-slova?yclid=1282475111242303014

СЫНОВНИЙ ДОЛГ

Автор: Ирина Крамшина

Рассказ-миниатюра


«Попрыгунья-стрекоза, лето красное пропела, оглянуться не успела… Попрыгунья-стрекоза… Попрыгунья-стрекоза…»
Строчки из детского стихотворения прицепилось намертво. Сотни стрекоз с прозрачными крылышками водили хороводы, прочно обосновавшись под черепной коробкой. Не давали думать. Ни о чем. Абсолютно ни о чем.
- Попрыгунья-стрекоза, попрыгунья-стрекоза… - ворчливо повторяла вслух Рэна в надежде, что прилипчивые рифмы отвяжутся. – Так обозвать мать свою! Совесть есть? – Это уже громче. Почти истерично. В сторону комнаты сына.
Макс появился в дверном проеме, покрутил пальцем у виска и насмешливо уставился на родительницу. Насекомые наконец-то прощально помахали Рэне чудовищным веером, сложив все крылья в одно – огромное, внушительное, даже пугающее. Получилось, можно сказать, символично, и… «Остапа понесло»… Остановиться на полном ходу Рэна не могла. Вернее, не умела. Или привыкла… Так было всегда. Почти ежедневно. Обычно после полуночи. Крик переходил в слезы, слезы - в рыдания, рыдания – в истерический смех. А потом - успокоительное, снотворное и кошмары в сновидениях.
Рэна кричала на сына, а он молча жевал бутерброд и запивал чаем. Равнодушно и отстранено.
«Меня никто не понимает. И не воспринимает всерьез. Мне даже не к кому обратиться за помощью. У всех есть друзья. Родные. Сослуживцы, в конце концов. Они знают, что их кто-то выслушает. Поможет. Посоветует. А мне? Куда мне? К кому?.. А надо ли? Все равно осталось не так много… Что, кто-то знает способ избавления от смертельного недуга? Или предложит воспользоваться волшебной палочкой?»
Истерики были частью ее жизни. Её панцирем, скорлупкой. В них она преуспела, как ни в чем другом. Сделать из мухи слона? Да раз плюнуть! Приврать, чтоб сказку сделать былью? Как дважды два! Рэна с детства усвоила, что сопротивление, запряженное в одну упряжку с нападением, рано или поздно приведет к нужному результату, и упрямо сопротивлялась. Сначала родительским советам и приказам. Первая нападала и всегда поступала, как считала нужным только сама. Чужое мнение не уважала, с ним не считалась. Когда Рэне исполнилось 14 лет,
она ушла из дома и в первую очередь избавилась от ненавистного имени – Раиса, превратившись в Рэну. В знак протеста. И для самоутверждения. Прибилась к хиппи, кочевала из города в город, носила цветные лохмотья, курила «травку» и неделями не мыла голову. Потом появился Вадик, пытавшийся перевоспитать ее. Рэна снова сопротивлялась. Результатом стало судьбоносное решение о рождении ребенка, а Вадик исчез из ее жизни в тот день, когда родился Макс.
Пришлось на какое-то время превратиться в рядовую мать-одиночку и даже устроиться на работу.
В борьбе за выживание, уже вдвоем с ребенком, Рэна обнаружила некоторые плюсы. Во-первых, её жалели окружающие. Несовершеннолетняя девчонка. Сирота (так она представлялась новым знакомым). Как же не посочувствовать? Не прилагая особых усилий, молодая мамаша получала многие блага совершенно бесплатно. Смазливая внешность, коммуникабельность, живой язык, врожденная интуиция – открывали перед ней самые неподатливые двери. А во-вторых, отсутствие средств мобилизовало все, до сих пор дремлющие, таланты девушки. Дар повелевать мужчинами был основным. Вот в этой области Рэна и решила преуспеть, листая популярные женские журналы во время прогулок с сыном.
- Жить, как миллионы российских затюканных тёток? Стать одной из них? Откладывать на боках жировые прослойки про запас? Толкаться в очередях? Ездить на городском транспорте в толчее среди потных тел? Ни за что! – Частенько упражнялась Рэна в аутотренинге перед зеркалом. Подруг у нее не было, и заводить их она не собиралась - конкурентки…
- Я – умная, успешная, привлекательная. У меня море поклонников. Мне каждый день дарят роскошные букеты, я одеваюсь в самых дорогих заграничных бутиках, я отдыхаю на самых престижных курортах мира. Все, без исключения, мужчины боготворят меня.
Говорят, что если чего-то очень хочется, то оно обязательно сбудется.
Так и Рэна. Хотела и получила. С маленькими оговорками. «Принца» она-таки повстречала, но не на фешенебельном курорте, а в интуристовской гостинице, где изредка подрабатывала «путаной». На дворец «принц» не раскошелился, и виллу на побережье не подарил, но небольшую квартирку в центре столицы оформил на Рэну – самому в дальнейшем на гостиницы тратиться не надо будет, да и подружку таким подарком можно привязать надолго. Иностранный друг навещал Рэну регулярно, делал подарки, пусть не самые дорогие, но зато все сплошь импортные – на зависть соседям. Макс был пристроен предприимчивым любовником в круглосуточный интернат при Дипкорпусе, и не доставлял ощутимых хлопот. Рэна разбаловалась: стала часто бывать за границей, полюбила ленивый отдых в уютных отелях с посещением преимущественно нудистских пляжей. Привыкла к СПА-процедурам, регулярным походам в спортивные клубы да по салонам красоты. И сейчас, в свои пятьдесят с хвостиком, она выглядела потрясающе молодо и элегантно. Даже синева под глазами не портила Рэнино холеное лицо. И никто не мог дать ей больше сорока лет.
Вот только готовить, стирать, убирать, вести хозяйство, экономно расходовать средства Рэна так и не научилась, а заполнение квитанции по оплате электроэнергии вводило женщину в длительный ступор.
«Попрыгунья-стрекоза… Допрыгалась. Принц состарился. С довольствия снял. От кормушки отлучил. Теперь на молоденьких заглядывается. Мной брезгует. Бегает по барам чуть ли не со школьницами. Можно подумать, старость они ему отсрочат. Как же! Держи карман шире.
А сынок правильно делает. Все верно. Какая я мать была? Никудышная. Ехидна. Кукушка. Кому могла – подбрасывала. Сколько он меня видел-то маленьким? Десять лет провел в интернате. Словно в тюрьме. Срок отбыл. Иногда ленилась по выходным забирать его домой. Все выдумывала уважительные причины для директрисы. За что Максу меня любить? За тряпки, что Майкл привозил? Да он равнодушен к шмоткам. Годами в одной куртке ходит. И ненавидит меня. Действительно – правильно делает. Пусть ненавидит. И презирает пусть. Только бы из дома не выгнал. И дал умереть в своей постели. Диализ уже не помогает... Донора нет... И денег нет на покупку очереди поближе. Майкл, сволочь, полгода уже не появляется. Ведь единственный знает, что меня ждет!.. Но помогать не желает. Тридцать лет ему верой и правдой отслужила. Половой тряпкой... Да вот износилась. Теперь проще выбросить, чем подлатать. Трус! Жалкий трус. Ну, и пусть катится к чертям! в свою заграницу. А я назло ему вот как возьму – и проживу остаток жизни по-новому. Прямо сейчас и начну... новую её…»
- Мать, ты, это… не злись… - Максим подошел и положил руку на плечо Рэне. – Я твою медицинскую карту нашел. Случайно. Знаешь, мам, все будет хорошо. Я уже сходил в твой центр и обо всем договорился.
- О чем договорился?
- Об операции…
- Не понимаю… И карта… Ты не мог случайно. Она заперта в столе. Ты сломал замок?
Рэна в недоумении уставилась на сына
- Ну, да. Извини. Это только для твоей же пользы.
- Пользы? – Рэна было взвизгнула по инерции, но тут же спохватилась, вспомнив про новую жизнь.
«Происходит что-то несуразное. Зачем Макс рылся в моем столе? Почему? Для чего? Он так никогда не делал. Он вообще правильный ребенок в отличии от своей непутевой матери. Об операции говорит. Не может быть. Моя очередь подойдет только через год, а может и больше».
- Макс, объясни толком. Откуда возьмется почка? Ты ее купил? На что? На какие средства?
- Да нет же, нет.
- Что тогда? Очередь купил? Или все, кто передо мной, умерли разом? –Недоумевала Рэна.
- Ма-ма! Успокойся. Сядь. Вот, воды выпей, - он подал стакан с минералкой и отвернулся к окну, прислушиваясь, как мать жадно, большими глотками, пьет воду.
– Донором выступлю я. – Жестко, тоном, не терпящим возражений, сказал Макс. У Рэны неестественно округлились глаза, она попыталась что-то сказать, но только по-рыбьи открывала рот, не произнося ни звука. Мать понимала, что решение, приятое сыном – слишком большая жертва, принимать которую она не должна. Рэна разнервничалась, руки не слушались, жили какой-то своей, отдельной жизнью, и еще невыносимо заныло слева от первого шейного позвонка. Она попыталась возразить, но сын продолжил все тем же, строгим голосом:
- У нас с тобой одна группа крови. Мы близкие родственники. Ближе некуда. Ведь так? – Мать непроизвольно кивнула – получилось испуганно. И вообще, она чувствовала себя маленькой девочкой перед своим вмиг ставшим каким-то чужим и слишком взрослым сыном.
- Вот и хорошо. Раз близкие - моя почка тебе подойдет. И приживется лучше. Чем чья-либо.
Хоть Максим и хорохорился, но прилипшие ко лбу волосы говорили о многом. Страх, который никуда не делся после информации, полученной из медицинской карты матери, прочно обосновался в душе, уступив, однако, дорогу любви и благородству. И перебороть этот страх у Максима не хватало сил. Однако он сумел совладать с собой, и уже мягко добавил, глядя на всхлипывающую мать:
- Да не реви, дурная. Ничего сверхъестественного я и не делаю. Это мой долг. Понимаешь?
Рэна мотала головой: «Нет, нет и еще раз нет. Не понимаю. Такого не может быть. Он же ненавидит меня. Нет, нет. Это не со мной происходит…»
- А, ну, и не понимай. – Максим махнул рукой и поспешил из комнаты, чтобы самому не разреветься, потому что предательский комок в горле поднимался все выше и выше. – Я пошел телек смотреть. Там футбол. – Буркнул он в дверях и неожиданно для самого себя послал ошеломленной известием Рэне воздушный поцелуй. – Я хочу, чтобы ты понянчила своих внуков.

Николай ЕВДОКИМОВ
СТЕПКА, МОЙ СЫН

Это бывает не часто, но с годами все чаще и чаще. Я просыпаюсь на рассвете и иду бродить по пустым московским улицам.Уже светло, но еще горят уставшие за ночь фонари.
На рассвете Москва пахнет росой. Роса лежит на стенах домов, на чугунных оградах парков, на бронзовых плечах памятников.
Птицы – хозяева утренней Москвы. Их голоса звенят, как в лесу. По Красной площади, урча, ходит голубь. На рассвете мостовая перед храмом Василия Блаженного как луг – из-под булыжников торчит облитая росой трава. Днем ее примнут колеса автомобилей, но сейчас по мокрой траве ходит голубь и урчит. Ветер раздувает перья на его крыльях. Ветер несет запах цветов, и в тишине уже слышно жужжание пчел.
А потом выползают на улицы трамваи и троллейбусы. Еще сонные, они идут усталой, мягкой походкой.
Но вот первый солнечный луч вонзился в купол Василия Блаженного, и купол зазвенел тихим и оглушающим звоном и разбудил реку. Река проснулась, она заворочалась, подставляя солнцу свою остывшую за ночь чешую. В воде отразилось далекое облако, вниз упала тяжелая тень моста.
Я иду вдоль реки. Роса высыхает на асфальте, дымятся деревья.
Строится дом. Высоко у края стены стоит парень.
Это Степка, мой сын.
Он кладет кирпич, он осторожно ударяет по нему мастерком. И сразу же в ответ ему со всех сторон несутся другие такие же звуки. Они, как голуби, плывут над рабочей Москвой.
Это Степка, мой сын, разбудил Москву.
Вечером я стою у окна, жду Степку. В доме напротив сидит на подоконнике девушка, грустно глядит вниз, на улицу. Я знаю о ней многое и ничего не знаю. Я знаю, что она любит смеяться, и смех ее так знаком мне, так похож на смех Степкиной матери. Но почему каждый вечер она садится на подоконник и глядит вниз, будто ждет кого-то, а веселое, доброе ее лицо становится таким печальным? Я знаю, она ждет его, но он не идет и не идет…
Она ждет Степку, и я жду. Но я знаю, как сделать, чтобы Степка скорее пришел, а она не знает.
Я закрываю глаза – и вот через мгновение слышу его твердые шаги на пустой улице, слышу, как говорит он своим баском: «Привет!» - это он ей говорит, и вот уже слышу стук ее каблучков по асфальту.
Она бежит к нему и смеется так, как умеет смеяться только она одна. Она и та, другая…
Степке скоро двадцать лет. И мне было двадцать, когда я встретил ту, которую зовут его матерью…

У озера Селигер есть деревня. Там много деревень, но их названия я стараюсь не вспоминать, потому что боюсь забыть одно: Пустошка. Когда мы пришли туда, там стояли только дома: люди ушли далеко к Осташкову, увезя свой скарб. А потом и домов не стало- одни пепелища. Но и за эти пепелища день и ночь шли бои. День… два… месяц… А потом наступило затишье.
Мы вросли в землю, мы стали как духи земли, узнали ее запах и вкус, ее тепло и доброту.
Вокруг блиндажа росла трава, и мы не топтали ее, мы ходили к своему дому по узкой тропинке, боясь поломать живой стебель. Кто научил нас понимать язык трав, я и не помню уже, но все мы умели говорить со стареющими осенними листьями, с кустами, облитыми росой, с цветами, пахнущими огнем.
Блиндаж мы вырыли в лесу за деревней. Но лес скоро поредел, вершины сосен, срезанные снарядами, упали вниз. И трава поредела: утром и вечером каждый день в один и тот же час вражеские минометы били и били терпеливую землю вокруг наших блиндажей. Они вспахали ее. И тем осторожнее обходили мы уцелевшие травинки и обглоданные осколками кусты.
С нами в тесном блиндаже жила мышь: ей тоже дала приют земля. Мышь была отважная, но скромная. Она не воровала хлеб, не залезала в консервы, она научилась сидеть в углу и ждать, как умная собака, подачки. Ночью она любила спать на портянках.
Враг был рядом и был далеко. Узкая полоса земли, на долгие месяцы разделившая наши окопы, была начинена смертью.
В нашем блиндаже жило семь человек. Каждую ночь мы ходили через эту натыканную минами полоску земли к окопам врага. Мы были разведчиками, мы получали на пятьдесят граммов водки больше, чем остальные солдаты, а изредка нам выдавали даже шоколад. Каждую ночь мы ползли к немецким окопам в надежде поймать «языка». Нам бы не надо шоколада и лишних граммов водки, нам бы паршивенький миноискатель, мы бы часто приводили бы «языков»
Но не «языков» мы приводили, мы возвращались, таща на окровавленной шинели одного из наших товарищей. А на следующую ночь снова шли туда.
Если бы у нас был миноискатель!
Но у нас его не было – ведь шел тяжелый сорок первый год. Мы срубили деревце, обтесали его, и получился шест. Этот длинный скользкий шест заменил нам миноискатель. Мы шарили им перед собой, надеясь задеть мину и обмануть смерть.
Шест елозил по земле, он скрежетал, как гусеница танка, он гремел в ночной тишине, как сто тысяч пушек, и враг перепугано бросал в небо желтые ракеты. И тогда не мы, а наши тени достигали его окопов. И вот начинал лаять пулемет, красные точки трассирующих пуль суетливо носились в разные стороны. А мы ползли вперед, закусив окаменевшие губ.
Красные пули летели прямо на нас, а мы ползли…
Мы и мертвые ползли бы вперед, но сержант командовал возвращаться. И снова мы тащили одного из нас на мокрой от крови шинели. Уже не семь нас было в блиндаже, а шесть., но скоро приходил новенький, и снова нас было семь. Мы возвращались, и там, где начиналась нейтральная полоса, возле наших окопов, нас ждала Анка, санинструктор.

У нее были мягкие руки, нежные, как трава. Она знала много добрых слов, и, конечно, это она изобрела те простые, но загадочные своей исцеляющей силой слова; «Потерпи, миленький», - которые потом, как песня, облетели все фронты, все госпитали.
Мне было двадцать лет, и я не знал других женских рук, кроме старых, натруженных рук моей матери. Но удивительно, руки Анки пахли, как руки матери. Она же была девчонка – ей девятнадцать было, но руки ее, знавшие столько страданий и смертй, были старше, были мудрее ее самой.
Время на войне летит стремительно, как пуля, и одновременно тащится медленно, как ротный повар на своей кляче. Мы любили друг друга – я и наш санинструктор.
Любовь наша была короткой и долгой, бесконечной – годы прошли, а мы вместе, всегда вместе.
Мне было двадцать, и поэтому я верил в свою неуязвимость. Гибли мои друзья, но я знал: меня нельзя убить, нельзя потому, что мне двадцать лет, потому, что там, у наших окопов, ждет меня Анка.
И я возвращался к ней. Я не шел в блиндаж спать: мы бродили с Анкой в синей мгле, уходили далеко к Пустошке, где ночь и день трещали, вспыхивая кладбищенскими огоньками, сотни раз перегоревшие пепелища.
Горизонт горел зловещим и прекрасным огнем, а за ним глухо и размеренно ухали, ворчали, мололи человеческие жизни жернова войны. Над головой, где-то выше темных облаков, летели дальнобойные снаряды, мы слышали их шелестящий свист.
Здесь, в Пустошке, при свете пепелищ, я первый раз поцеловал Анку. Щеки Анки, ее губы были как мох, как пух. И я удивился. И Анка поцеловала меня и тоже удивилась чему-то.
Дни шли, недели шли… Все теперь знали о нашей любви и берегли нас, как остатки травы вокруг блиндажа.
Что сделалось с Анкой, я понять не мог. Глаза ее светились даже в темноте, и ребята шутили, что надо на них вешать маскировочные шторы, иначе прилетят на огонь вражеские самолеты. Анка теперь ходила по земле осторожно, будто по камешкам шла через ручей, наклонив голову, словно прислушиваясь к чему-то.
Однажды днем мы забрели с ней в Пустошку. Мы шли держась за руки и молчали, и оба улыбались неизвестно чему, просто от того, что были счастливы.
За Пустошкой упала мина – в неурочный час начали немцы обстрел деревни: что они хотели от этого выгоревшего клочка земли, мне и сейчас непонятно, будто там был невесть какой важности стратегический объект, а не перегоревшие угли.
Мы с Анкой побежали в лесок и легли за холмиком, пережидая обстрел.
Выли мины, вздымая пепел, грязную землю. Анка лежала, опираясь на локти.
- Дай сахару, - сказала она.
Утром нам выдали по куску сахара, свой она давно сгрызла, но знала: я не съел, я берегу для нее.
- А чай с чем будем пить? – спросил я.
- Дай!
Но я не дал ей сахар. Не от жадности: я же берег для нее. И она не обиделась.
А мины выли и выли, они ложились все ближе. Уже было слышно, как жужжат, будто рой пчел, осколки…
- У нас будет сын, - сказала Анка, - слышишь, у нас будет сын! Он будет похож на тебя… А назовем его Степкой…
Все это было так давно…
Я просыпаюсь на рассвете и иду бродить по пустым московским улицам. На рассвете Москва пахнет бензином и бетоном.
Степка строит дом. Скоро стены его запахнут краской. Осталось совсем немного – скоро, скоро построит дом Степка. Дом, пахнущий краской и хлебом…
…Ничего не построит Степка! И ты его не жди, девочка на подоконнике. Он не придет никогда…
- А назовем мы его Степкой… - проговорила Анка, и оба мы услышали жужжание осколка.
- Ой! – печально и удивленно сказала Анка и опустила на траву голову.
- Не шути! – кричал я и, плача, совал в ее холодеющие губы сахар.
Роса блестела на траве. А из травы у самой Анкиной головы торчала черная шляпка гриба.
Тогда я почти не заметил его, этот гриб, но с годами он словно рос и рос в моей памяти. Он разросся до гигантских размеров, готовый прикрыть своей смертоносной шляпкой весь мир, не из доброй земли он берет соки…

 

 

Б. Екимов. “Говори, мама, говори…”

По утрам теперь звонил телефон-мобильник. Черная коробочка оживала:
загорался в ней свет, пела веселая музыка и объявлялся голос дочери, словно рядом она:
— Мама, здравствуй! Ты в порядке? Молодец! Вопросы и пожелания? Замечательно! Тогда целую. Будь-будь!
Коробочка тухла, смолкала. Старая Катерина дивилась на нее, не могла привыкнуть. Такая вроде малость — спичечный коробок. Никаких проводов. Лежит-лежит — и вдруг заиграет, засветит, и голос дочери:
— Мама, здравствуй! Ты в порядке? Не надумала ехать? Гляди… Вопросов нет? Целую. Будь-будь!
А ведь до города, где дочь живет, полторы сотни верст. И не всегда легких, особенно в непогоду.
Но в год нынешний осень выдалась долгая, теплая. Возле хутора, на окрестных курганах, порыжела трава, а тополевое да вербовое займище возле Дона стояло зеленым, и по дворам по-летнему зеленели груши да вишни, хотя по времени им давно пора отгореть рдяным да багровым тихим пожаром.
Птичий перелет затянулся. Неспешно уходила на юг казарка, вызванивая где-то в туманистом, ненастном небе негромкое онг-онг… онг-онг…
Да что о птице говорить, если бабка Катерина, иссохшая, горбатенькая от возраста, но еще проворная старушка, никак не могла собраться в отъезд.
— Кидаю умом, не накину… — жаловалась она соседке. — Ехать, не ехать?.. А может, так и будет тепло стоять? Гутарят по радио: навовсе поломалась погода. Ныне ведь пост пошел, а сороки ко двору не прибились. Тепло-растепло. Туды-сюды… Рождество да Крещенье. А там пора об рассаде думать. Чего зря и ехать, колготу разводить.
Соседка лишь вздыхала: до весны, до рассады было еще ох как далеко.
Но старая Катерина, скорее себя убеждая, вынимала из пазухи еще один довод — мобильный телефон.
— Мобила! — горделиво повторяла она слова городского внука. — Одно слово — мобила. Нажал кнопку, и враз — Мария. Другую нажал — Коля. Кому хочешь жалься. И чего нам не жить? — вопрошала она. — Зачем уезжать? Хату кидать, хозяйство…
Этот разговор был не первый. С детьми толковала, с соседкой, но чаще сама с собой.
Последние годы она уезжала зимовать к дочери в город. Одно дело — возраст: трудно всякий день печку топить да воду носить из колодца. По грязи да в гололед. Упадешь, расшибешься. И кто поднимет?
Хутор, еще недавно людный, с кончиной колхоза разошелся, разъехался, вымер. Остались лишь старики да пьянь. И хлеб не возят, про остальное не говоря. Тяжело старому человеку зимовать. Вот и уезжала к своим.
Но с хутором, с гнездом насиженным нелегко расставаться. Куда девать малую живность: Тузика, кошку да кур? Распихивать по людям?.. И о хате душа болит. Пьянчуги залезут, последние кастрюлешки упрут.
Да и не больно весело на старости лет новые углы обживать. Хоть и родные дети, но стены чужие и вовсе другая жизнь. Гостюй да оглядывайся.
Вот и думала: ехать, не ехать?.. А тут еще телефон привезли на подмогу — “мобилу”. Долго объясняли про кнопки: какие нажимать, а какие не трогать. Обычно звонила дочь из города, по утрам.
Запоет веселая музыка, вспыхнет в коробочке свет. Поначалу старой Катерине казалось, что там, словно в малом, но телевизоре, появится лицо дочери. Объявлялся лишь голос, далекий и ненадолго:
— Мама, здравствуй! Ты в порядке? Молодец. Вопросы есть? Вот и хорошо. Целую. Будь-будь.
Не успеешь опомниться, а уже свет потух, коробочка смолкла.
В первые дни старая Катерина лишь дивилась такому чуду. Прежде на хуторе был телефон в колхозной конторе. Там все привычно: провода, черная большая трубка, долго можно говорить. Но тот телефон уплыл вместе с колхозом. Теперь появился “мобильный”. И то слава богу.
— Мама! Слышишь меня?! Живая-здоровая? Молодец. Целую.
Не успеешь и рта раскрыть, а коробочка уж потухла.
— Это что за страсть такая… — ворчала старая женщина. — Не телефон, свиристелка. Прокукарекал: будь-будь… Вот тебе и будь. А тут…
А тут, то есть в жизни хуторской, стариковской, было много всего, о чем рассказать хотелось.
— Мама, слышишь меня?
— Слышу, слышу… Это ты, доча? А голос будто не твой, какой-то хрипавый. Ты не хвораешь? Гляди одевайся теплей. А то вы городские — модные, платок пуховый повяжи. И нехай глядят. Здоровье дороже. А то я ныне сон видала, такой нехороший. К чему бы? Вроде на нашем подворье стоит скотиняка. Живая. Прямо у порога. Хвост у нее лошадиный, на голове — рога, а морда козиная. Это что за страсть? И к чему бы такое?
— Мама, — донеслось из телефона строгое. — Говори по делу, а не про козиные морды. Мы же тебе объясняли: тариф.
— Прости Христа ради, — опомнилась старая женщина. Ее и впрямь упреждали, когда телефон привезли, что он дорогой и нужно говорить короче, о самом главном.
Но что оно в жизни главное? Особенно у старых людей... И в самом деле ведь привиделась ночью такая страсть: лошадиный хвост и козья страшенная морда.
Вот и думай, к чему это? Наверное, не к добру.
Снова миновал день, за ним — другой. Старой женщины жизнь катилась привычно: подняться, прибраться, выпустить на волю кур; покормить да напоить свою малую живность да и самой чего поклевать. А потом пойдет цеплять дело за дело. Не зря говорится: хоть и дом невелик, а сидеть не велит.
Просторное подворье, которым когда-то кормилась немалая семья: огород, картофельник, левада. Сараи, закуты, курятник. Летняя кухня-мазанка, погреб с выходом. Плетневая городьба, забор. Земля, которую нужно копать помаленьку, пока тепло. И дровишки пилить, ширкая ручною пилой на забазье. Уголек нынче стал дорогущий, его не укупишь.
Помаленьку да полегоньку тянулся день, пасмурный, теплый. Онг-онг... онг-онг… — слышалось порой. Это казарка уходила на юг, стая за стаей. Улетали, чтобы весной вернуться. А на земле, на хуторе было по-кладбищенски тихо. Уезжая, сюда люди уже не возвращались ни весной, ни летом. И потому редкие дома и подворья словно расползались по-рачьи, чураясь друг друга.
Прошел еще один день. А утром слегка подморозило. Деревья, кусты и сухие травы стояли в легком куржаке — белом пушистом инее. Старая Катерина, выйдя во двор, глядела вокруг, на эту красоту, радуясь, а надо бы вниз, под ноги глядеть. Шла-шла, запнулась, упала, больно ударившись о корневище.
Неловко начался день, да так и пошел не в лад.
Как всегда поутру, засветил и запел телефон мобильный.
— Здравствуй, моя доча, здравствуй. Одно лишь звание, что — живая. Я ныне так вдарилась, — пожаловалась она. — Не то нога подыграла, а может, склизь. Где, где… — подосадовала она. — Во дворе. Воротца пошла отворять, с ночи. А тама, возля ворот, там грушина-черномяска. Ты ее любишь. Она сладимая. Я из нее вам компот варю. Иначе бы я ее давно ликвидировала. Возля этой грушины…
— Мама, — раздался в телефоне далекий голос, — конкретней говори, что случилось, а не про сладимую грушину.
— А я тебе о чем и толкую. Тама корень из земли вылез, как змеюка. А я шла не глядела. Да тут еще глупомордая кошка под ноги суется. Этот корень… Летось Володю просила до скольких разов: убери его Христа ради. Он на самом ходу. Черномяска…
— Мама, говори, пожалуйста, конкретней. О се

Вход на сайт
Поиск
Календарь

Copyright MyCorp © 2024
uCoz